Мало-помалу не в дальнем расстоянии за ветлами показался берег реки, тянувшийся прямо к строению с высокой кровлей, мелькавшей в отдаленье. Ручей бежал к реке; но прежде чем с нее скатиться, он замыкался плотиной и наполнял небольшой пруд, обсаженный с одного бока ветлами; к тому же боку примыкал амбар, изба и плетни с навесом. В летнее время все это должно было пропадать в зелени, но теперь опавший лист позволял рассматривать два водяных колеса, прикрепленных к амбару, и под ними дощаной желоб; скеозь щели досок просачивались длинные серебристые водяные нити, между тем как с дальнего конца желоба каскадом ниспадал водяной стержень, обдававший пеной всю нижнюю часть амбара. Вода, очевидно, пущена была от избытка, потому что колеса оставались неподвижными. Пруд сверкал, как зеркало; и на незыблемой его поверхности ясно отражались стволы ветел с их прутьями, часть плетня, калитка в плетне и ярко освещенный амбар с его кровлею, обсыпанною мучной пылью; место, где вода из пруда устремлялась в желоб, представлялось неподвижною стеклянною массой; быстрота стремления выказывалась только утками, которые, как ни спешили двигать красными своими лапками, но все-таки едва плыли против течения.
Обогнув пруд (дорога проходила по той стороне пруда и упиралась прямо в ворота амбара, которые были теперь заперты), Гришутка ступил на гибкую доску, брошенную через желоб против калитки. В другое время он, конечно, не преминул бы попугать уток, и без того уже бившихся из сил, чтобы выплыть из стремнины; не преминул бы также остановиться посреди доски и покачаться над водою, в которой представлялся он стоявшим вверх ногами со своим бочонком, – но, надо думать, не до того теперь было. Он суетливо перешел доску, поглядел сначала в щель калитки и, приняв вдруг решительное намерение, вступил на дворик мельницы.
– Это ты, молодец?.. Что долго так? А я думал – ноги твои быстрые; думал – духом слетаешь…
Голос этот, несколько надорванный, но снисходительный какой-то и очень мягкий, принадлежал старичку, который сидел под навесом двора верхом на обрубке бревна и работал что-то топором. Именно только такой голос и мог принадлежать этому старику; он как-то шел к нему, отвечал его кроткому, ухмыляющемуся лицу, дополнял, если можно так выразиться, то впечатление, которое производил старик с первого взгляда. Прозвучи голос его хрипло, как тупая пила в гнилом дереве, или раздайся, как из бочки, это было бы то же, как если б воробей гаркнул по-вороньему. Если хотите, старик наружным видом своим отчасти даже смахивал на воробья: те же прыткость и суета в движениях, такой же вострый нос и быстрые глаза, те же, относительно, разумеется, личные размеры; разница сходства состояла в том собственно, что воробей весь серый, тогда как у старика серыми были одни брови; волосы его белели, как снег, и рассыпались волокнистыми, как трепленый лен, прядями по обеим сторонам маленького, но чрезвычайно умного и оживленного лица.
– Что ж так долго, а? – повторил старик, поглядывая на Гришку.
Нельзя сказать, чтобы мальчик очень смутился; он запнулся, однако ж, не нашел, что ответить и, чтобы поправиться, поспешил спустить с плеч бочонок и поставить его на вид.
– Это-то я вижу… вижу… – промолвил старик, потряхивая головою, – да был долго зачем?., вот что…
– Бабы, дядюшка… задержали… они все…
– Какие бабы? – спросил удивленный старик.
– Лен на лугу вязали. Я иду… а они… они и давай привязываться. Я и то все в бежки… почитай, всю дорогу… ничего с ними не сделаешь!.. Озорные такие…
– Какие же это бабы?.. С чего ж бы им так-то привязываться… Ну, брат, тут что-то не ладно. Шишковато больно говоришь! Не ладно что-то, Гришунька…
При имени «Гришунька» неловкость мальчика мигом пропала. Он знал очень хорошо, что когда старик хотел бранить его или вообще был не в духе, то звал его всегда Гришкой, Григорием; когда же был в духе, другого названия не было, как Гришутка, Гришаха или Гришунька. Пора было привыкнуть мальчику к таким оттенкам: он жил у старика третий год; он приходился родным братом его снохи, и старик взял его у родителей с тем, чтобы приучать исподволь к мельничному делу.
– Ну, что ж смотришь-то? а?.. – подхватил старик. – Бочонок принес, ну и ладно; чего глядишь-то?.. Али что здесь в диковинку?
– Нет, дядюшка, смотрю: где ж это собаки-то наши? – возразил мальчик, к которому снова возвратилась его ветреность и рассеянность. – Собак не видать…
– Эк забота припала… собак не видать!.. А!.. Волки съели.
При этом старик осклабил беззубые свои десны и засмеялся. По всему было видно, что находится он в отличном расположении духа; веселость светилась в его глазах, проглядывала в движениях седой головы, которая самодовольно покручивалась; тесно было, казалось, веселости в груди его, и она вырывалась оттуда сама собою.
– Поди, о чем сокрушается: о собаках! Эх, паренек, паренек!.. Вот уж подлинно: молодо – зелено!.. Чем собак-то высматривать, – они, слышь, за Петрухой побежали, не пропадут, небось! – ты погляди-ка сюда лучше, сюда погляди. Совсем, почитай, уж покончил… Ну, что, хорошо ли?..
Предмет, на который указывал старик, действительно заслуживал внимания: из-под навеса, бросавшего густую тень на двор, высовывался длинный гибкий шест; в конец шеста проходило старое ржавленое кольцо, от кольца спускались четыре коротенькие веревки, которые расходились и прикреплялись концами к углам деревянной рамы, обшитой внутри посконной холстиной и представлявшей подобие неуклюжего мешка.